Феномен самодеятельного философствования.

 

Публичность и философия – вещи несовместные, однако несовместные иначе, чем, к примеру, гений и злодейство или господин и раб. Философия желала бы быть публичной, если бы не опасность, подстерегающая всякую мысль в столкновении с:  аеальностью, б) другой мыслью, а особенно – в)немыслимым. Идею в массы – что девку в полк: это гнусное и, одновременно, трогательное (равно как и самокритическое) изречение «выродил», по всей видимости, не философ-профессионал, но его не менее несчастный собрат, попытавшийся изменить реальность силой слова во имя Отца, Сына, Святого Духа и матери их Софии. Первое отличие профессионального философствования от самодеятельного и состоит, на мой взгляд, в понимании одним невозможности менять мир прямым словесным воздействием и в неприятии другим самой возможности помыслить о мире так, как если бы он существовал сам по себе, независимо от его словесного изображения.

Традиционный образ философа предполагает некоторую отстраненность от публики. По умолчанию велик тот, кто не понят своим временем, но оценен потомками. Эта простенькая подстановка и подмена позволяет многим из собратьев по разуму полагать себя если не великими, то уж, во всяком случае, талантливыми ‑ и не в связи с оценками других, кои пристрастны временности (сиречь конъюнктуре) и субъективны, а в связи с отсутствием сомнения в важности собственного мнения отношения к нему именно как к знанию и, не менее чем, пониманию того, так и ради такого, каковое и не снилось иным мудрецам. Понятно, что речь идет о Вечности, Истине и Законе, который не мирской, а Высший. Внутренняя неизбывность сакрального начала в человеке, его недоделанность как незавершенность и неумение владеть внутренними и внешними обстоятельствами собственной жизни не может не толкать к поискам компенсаций (реальных и иллюзорных) и созиданию соответствующих социальных механизмов и институтов. Одним из известных изобретений на этом пути является религия, которая в светском, по своему существу, обществе выступает как высококачественный заменитель философствования для практики и/или ради удовольствия. Второе отличие профессионального философствователя от самодеятельного любомудра должно бы заключается, по моему, в том, чтобы не относиться к собственному творчеству, мыслимому как таковое, чересчур серьезно: философ-профи глумлив и чудаковат, поскольку одновременно и критичен, и по-дурацки, наивно восторжен. Его верование (это подметил еще Ясперс) иного рода, оно обезбожено, но не бесшабашно, безрелигиозно, но расчетливо-безрассудно, будучи разумно- критическим и по отношению к миру, и по отношению к людскому творчеству, в особенности – к творчеству собственному. Может быть, рукописи и не сгорают бесследно, но не надо бояться их сжечь. Сжечь, чтобы с облегченной душой отказаться от притязаний на собственную особливость и, соответственно, какую-то особенную мудрость, тем самым, открывая себе дорогу к попыткам обретения себя в каком-то новом качество-количестве. Ибо нет ничего смешнее, чем обсерьезившийся философ. Но в то же время нет ничего более опасного для философского профессионализма, чем постмодерновый типаж субъекта, открывшего в себе способность мыслить, попробовавшего мыследействовать и теперь настойчиво предлагающего другим его продукты. Все-таки есть пороги, преодолевать которые не нужно. Незачем.

Далеко не все продукты мыслительного метаболизма достойны того, чтобы быть предъявлены публике. Cacatum, как известно, non est pictum. Цивилизованный субъект научен ничего не бояться, ни на что не надеяться, ничего не просить. При этом в своей разумной части он умеет отличать образ мира от самого мира; более просвещенный почувствует  разницу между тем, что в действительности и тем, что на самом деле; для некоторых особо одаренных даже материалистическая диалектика – не вполне бессмысленное словосочетание. Однако обыватель, не знающий многих слов и не умеющий с ними обращаться так, как если бы он мыслил безупречно, то есть логически правильно, может попросту испугаться философской лексики и синтаксиса, пусть даже будучи семантически изощренным в повседневно-обычном или, к примеру, ненормативном словоупотреблении. Это налагает особую ответственность на философствующее сообщество, поскольку остальные, пусть неправы в своем умствовании, но все же и не виноваты в том, что ты такой шибко (читай: избыточно) разумный. Профессионал сумеет использовать свою избыточность (умственную, деятельную, волевую и пр.) так, чтобы причиняемые последствия имели минимальный вред для окружающих, а может быть – даже и обращены были бы к их, окружающих, благу. Самодеятельный и самомнящий о себе философ этих самых окружающих обычно не жалует и не жалеет. Как это у Губермана: « …И громко чей-нибудь нахальный //Светильник разума коптит…». Кто-то любит мыться в бане по-черному, кто-то по-белому, кому-то по душе сауна с бассейном, а кто-то вообще предпочитает мыться пореже, и это вовсе не значит, что последний в этом ряду многократно хуже, чем все остальные. Кто-то спивается в одиночку, кто-то предпочитает компанию, тихое место и унылые шалости, а кто-то, опьяняясь, обнаруживает в себе кураж и способность действовать, разрушительно реконструируя ближайшие области мира вокруг собственной персоны. Стоящий философ в философствовании интимно-скромен, если не смущен собственным даром миропонимания, и никогда поэтому не спешит окормлять других продуктами персональной творческой кухни. С другой стороны, как узнать о скромности без нахальства и многоблудия?

О различиях и повторениях достаточно знали до Делеза, однако никто не сказал об этом предмете так, как умудрился высказаться он. Значит ли это, что он сказал что-то, заслуживающее внимания и проникновения в сказанное? Далеко не факт. Не факт для меня. Исходя из его же логики смысла – скорее нет, ибо многознание, в том числе и о сказанном    другими для других и о другом, ‑  не прибавляет ума. С другой стороны, быть школяром без школы так же грустно, как остаться учителем без учеников. Худо, когда на ответы нет вопросов, но, в конце концов, так ли уж был неправ голован Щекн из повести Стругацких «Жук в муравейнике», заявляя Леве Абалкину: «Мой народ не знает таких предметов; моему народу это неинтересно»? Мыслящее существо равным образом желает и понимать, и быть понятым. А поэтому так мерцающа и подвижна жидкокристаллическая грань между профессионально образованным и признанным в сообществе схожих профессионалов любящий мудрость (либо для самой мудрости, либо для чего-то другого, либо ради самой любви, в конце концов!) и не знающим собственной мудрости самосделанным мудрейкой, про которого так и не поймешь до конца: то ли, в самом деле, деревенский дурачок (или городской сумасшедший), то ли герой, принявший на себя великий подвиг шутовства и юродства.

Умник и умный различны примерно так же, как пожарник и пожарный. Было время, когда можно было не обращать внимания на эти тонкости. Однако дух Просвещения сдвинул-таки горы невежества: букваристски грамотных появилось так много, что в конце концов стало модным косить под дурачка. Кант должен быть дополнен: теперь мало иметь мужество пользоваться собственным умом, надо иметь мужество придержать его фантазийную прыткость. Заземлить, что ли. Чудовищ рождает не только сон разума; куда страшнее бывают его выродки, явленные миру как результат вполне будничных размышлений. А потому профессиональный любитель изучать и осваивать чужие мудрствования не может не ставить проблему безопасного мышления. Культура только тогда чего-нибудь стоит, когда она умеет защищать собственную специфику от чужого и чуждого, алиенального, недружественно-другого и дружительно-инакового субъекта. Но менее всего стоит культура, которая по тем или иным причинам утратила способность постоять сама за себя. К культурным модусам вивенди и операнди срочно должен быть приращен подзабытый модус дефенди: культуре надобно быть наученной защищаться от собственных бастардов, чтобы продолжать выживать в мире, видоизмененном и разноображенном ее собственным воздействием и влиянием.

Десакрализация философствования, его демистификация и развитие в ней рационально-выверенных критических начал, середин и концов, сталкиваясь с профанической болтовней, банализацией проблем и оплощением многомерности мысли (в ответ на немыслимую многозначность бытия), порождает в пределе необходимость встраивания философствования (профессионального и самодеятельного) в бытийную практику  ‑ встраивания в качестве не то что бы компонента, но скорее системного начала (базы, качества). Действительность ‑ не объект и не субъект управления, а обстоятельство, при котором само управление ради чего-то становится потребным, возможным о осмысленным. Однако оно же невозможно и непотребно в случае отсутствия общих окультуренных (управляемых) областей для взаимодействия взаимопонятных и взаимодонимающих Homo sapiens. Профессиональный думатель-с-любовью скорее заставит себя с приязнью воспринять думы и выдумки других, «не наших», чем самородный мудрец от сохи (т.е., шире говоря, от профессии или по жизни): для последнего (ярчайший пример – Лев Толстой) проще проклинать и быть ответно проклятым, чем принять как должную необходимость даже то, что приходится ненавидеть. Совмещение противоположностей в их диалектическом единстве – далеко не банальная вещь, при том, что возможностей для выживания и творчества в мире, сотканном из противоречий, такой способ бытия предоставляет гораздо больше, нежели умение делать все по правилам, регулярно и с удовольствием.

И профессионализации, и самодеятельность суть общественные институты, выработанные в ходе общественной эволюции для поиска и закрепления способов самореализации людей. Однако единственным достойным способом историального самоутверждения персонального человеческого существа в застигнутой им социальной реальности является именно самодеятельность. Самодеятельность суть творчество, которое не дотягивается (и не желает дотянуться) до канона (образца), задаваемого теми, кто имеет на это право (так или иначе взятую или делегированную власть). Человека можно (в том числе и «по жизни») с кем угодно сравнивать и от чего угодно отличать, но, по известному тезису, сам он начинает отличать себя от природы и других природных существ, когда начинает производить орудия труда. Орудия труда – что-то вроде «добавленной (второй) природы», и в то же время – единственный способ адаптации к первой, за право обладания которым приходится платить утратой простоты и естественности (регулярности и непосредственности в восприятиях, реакциях и действиях). Преодолеваемый в ходе человеческой (социальной) эволюции Untermensch отличается от чаемого Ubermensh’а тем, что первый естественен по-преимуществу, по праву первородства, тогда как второй уже только может позволить себе быть естественным. Два разнонаправленных вектора и, соответственно, два полярных способа самоутверждения человека как индивида и человека как рода в окружающем (и одновременно изнутри подпирающем) природном мире – это «следование натуре» и «следование культуре». Выбор между ними по сути невозможен, поскольку человек не в состоянии отделиться ни от природы, ни от общества, но возможно целерациональное, волевое, натужное преодоление собственной раздвоенности посредством их совмещения в практике родового жизнедействования и в практиках собственной жизни-деятельности.

Человеку как родовому сообществу свойственно преодоление собственных естественных предпосылок, которое закладывает в человеческое движение и развитие право на ошибку и грех, равно как и право на «прощение» и раскаяние. Ошибка – не фатальная сокрушительная катастрофа, но проявление естественной и технологической зависимости человека от природных условий и последствий собственных решений (поступков). Грех – от ума, от этической составляющей, от искуса, искусственности, которую не знает природа. Искомая многими свобода суть мечта-идея о таком обустройстве жизни и деятельности человека в мире, когда допущенные ошибки исправляются автоматически (алгоритмически) дружественно настроенной (прирученной, очеловеченной) средой обитания, ‑ той средой, в которой природные катаклизмы демпфируются культурными силами, благами и ценностями, а утрата самой жизни компенсируется ощущением причастности к будущему состоянию дел. Пусть это будущее создается не для тебя, но оно все же в определенной мере создается тобой, и, следовательно, от тебя лично кое в чем зависит конфигурация его социального пространства-времени, а, значит, образ жизне- и мыследеятельности тех, кто пока актуально и потенциально скрыт, не явлен даже в качестве предощущения. Исторический оптимизм как умственное настроение может родиться из приязни к будущему, которое при всех его разительных отличиях от «теперь» не враждебно ему, но для правильных акушерские манипуляций при вспоможения такому рождению требуется все же некая профессиональная выучка, а не просто склонность души.

Самоопределение в выборе достойного способа обустройства себя (профессионально или самодеятельно) для многих в начале нового тысячелетия представляется принципиально важным – и на уровне мирового сообщества в целом, и на регионально-страно-государственном, и на личном. Но вопрос, на мой взгляд, вовсе не исчерпывается выбором адекватной времени, месту и субъекту общественной стратегии – до ее формулирования так же далеко, как и сто, и тысячу, и две тысячи лет назад. Незаментая беда подкралась из-за утраты сформированной у большинства чувственной и мыслительной установки на гуманность добра, без которой стратегирование ожиданий (а значит, и целей) становится не оправданной результатами (хотя и не бессмысленной, конечно) тратой сил. Выбор способов самореализации в ближайшей и отдаленной исторической перспективе – это, помимо всего прочего, и выбор способа (модуса) существования, бытийствования в пределах личной и общественной истории. Между двумя обозначенными векторами лежит безмерно большое, но все же ограниченное число возможностей, каждая из которых имеет формальное право быть истребованной (и даже испробованной) на предмет  реализации, но, к счастью, или к сожалению, далеко не каждая из которых осуществима в виду ограниченности ресурсов и потенций жизненного, то есть волевым образом организованного, мира индивидуального и коллективного субъекта. Границы возможного «оестествления» и/или «окультуривания» задаются уровнем развития материальных и духовных компонентов производительных общественных сил при определяющем, по крайней мере, в течение последних двухсот лет, значении технологических и институциональных каркасов человеческого общежития.

Никто не сможет сказать, кому при выживании в нынешнем мире более гарантирован успех – профессионалу или изнахалившемуся самозванцу, сообразившему, что врожденная грамотность и толика воображения есть достаточное основание для начала, например,  писательской карьеры. Или философской. Этот спор нельзя отнести какому-либо арбитру или отложить до лучших времен. Драматизм ситуации заключается в том, что механизмы самозащиты общественных инструментов от дурака ослаблены, институциональные формы селекции зерен от плевел, равно как и овнов от козлищ разрегулированы, а полагаться на интуицию при отделении черного от белого и от пестрого в пляшущей вокруг толпе сограждан можно, но очень осторожно. Приязнь к соединенности несоединимого, однако, все же предпочтительнее идейной, расовой, национальной, классовой, гендерной, поколенческой, генетической и любой другой селекции: любой селекционный процесс опасен тем, что на большом временном лаге легко потерять либо изначальность, либо конечную цель, не говоря уже о возможности просто сбиться с пути, заплутать и заблудиться. Поэтому пусть, пока это возможно и кому-нибудь нужно, растут все цветы, но при одном непременном условии: ежели это не связано с неоправданным насилием и недостойным обманом. Кстати, уметь разоблачить обман и изыскать способы противостоять насилию – тоже скорее профессиональная задача. А милым аматерам пусть останется мечта-идея, подвигающая их к высотам профессионализма.

 

 

Баранец Сергей Николаевич, канд.филос. наук.